Роль польского фактора в истории Смутного времени является и для современной российской историографии одной их важнейших проблем в изучении этого переломного периода истории России. При этом современная российская историческая полонистика в исследовании данной проблематики опирается на достижения и основные положения как предшествующей историографии – русской исторической науки ХIХ – начала ХХ веков, так и советской традиции, а также используется ряд положений польской историографии.
В связи с этим для нашей статьи весьма важны положения о наличии фундаментальных идей русской исторической полонистики ХIХ – начала ХХ веков, выдвинутые в 90-е годы ХХ века В.А. Якубским [1]. Он определил общие оценочные подходы российской исторической науки к исторической полонистике как ее фундаментальные идеи [1, с. 11–12]. Они были развитием некоторых более ранних положений о русской исторической полонистике [2–5], а также были впоследствии дополнены [6–16].
«Воззрения русских ученых ХIХ века на польскую историю абсолютно не поддаются, – писал В. А. Якубский, – строгой раскладке по признаку прогрессивности или реакционности носителей этих воззрений. Разброс мнений по поводу польского прошлого и управляющих им закономерностей не так велик. На почве полонистики отчасти стиралась грань между славянофилом и западником» [1, с. 11]. Отмечая связь теоретико-методологических основ и общественно-политических взглядов представителей полонистики, В. А. Якубский писал: «На авансцену у них вышел тезис о вековом противостоянии России и Польши, причем исторический путь последней был с редким единодушием признан аморальным, несущим беды славянскому миру. Эти идеи, – делал заключение Якубский, – являются фундаментальными» [1, с. 12]. Советское славяноведение, продолжал он, только ужесточило этот подход. [1, с. 12].
Соглашаясь с этим мнением, В. В. Кутявин считает, что часть этих фундаментальных идей была подмечена еще раньше. В частности В.В. Кутявин писал: «Чрезвычайно важно замечание Т. Т. Кручковского [17, с. 80] о том, что при обращении к польской проблематике «размывались четкие границы между либералами и консерваторами» [9, с. 143]. К этому же выводу склоняется и В.А. Якубский, отмечал далее В.В. Кутявин, приводя его тезис о стирании на почве полонистики грани между славянофилом и западником [9, с. 143]. В целом можно отметить, соглашается с этим Н.В. Пислегин, близость позиций консерваторов и либералов по отношению к польскому вопросу [19]. По мнению В. В. Кутявина фундаментальные идеи российской полонистики окончательно оформились в 1860-х годы и стали концептуальной базой для последующей историографии [9, с. 138].
Добавим к этому утверждению, что отдельные тезисы этих фундаментальных положений появились еще в советской историографии [3]. Отмечалось также еще в начале 90-х годов ХIХ века, что русская либеральная историография в своей исторической полонистике во многом следовала за идеями (особенно в рассмотрении истории русско-польского противостояния и борьбы за западнорусские земли, проблематики цивилизационного выбора Польши) националистическо-консервативного направления в русской науке, которое рассматривала историю Польши, и русско-польские отношения сквозь призму борьбы двух начал, двух миров с позиций российского самодержавия [18]. По мнению Л. М. Аржаковой, в этот период в центре внимания всех, кто писал о Польше, преимущественно оказывались польско-русские отношения, трактуемые, как правило, в великодержавном духе [20, с. 45]. Получается, делает заключение Кутявин, что русская историография рассматриваемого периода в своем отношении к польской проблематике выражала «русский», т. е. разделяемый самыми широкими общественными кругами взгляд на Польшу, ее историческую судьбу, ее будущее [9, с. 143]. «Долгое время многие интеллектуалы (особенно в России), – продолжает он, – уступали исследование проблем, связанных с нацией, патриотизмом и т.п., мистификаторам консервативной ориентации» [21, с. 56]. «Полонофобия уже с XIX века, – утверждает В. В. Кутявин, – становится неотъемлемым элементом русской культурной и политической традиции [10, s. 414]. По определению Д. В. Карнаухова, в русской, а точнее русскоязычной, научной литературе имперского (дореволюционного) периода интерес к истории Польши, польской историографии в значительной мере подогревался славянофильскими устремлениями авторов, представлявших эту традицию [22, с. 7].
Отмечается так же в научной литературе предмета, что одной из особенностей русской исторической полонистики ХIХ – начала ХХ веков было рассмотрение русско-польских отношений сквозь призму конфессионального фактора и цивилилизационного противостояния [6; 8–11; 13–14; 19–26]. Так, по мнению Л. Е. Горизонтова, вплоть до начала XX века в изучении истории Польши большую, чем для исторической науки в целом, роль играла славянофильская традиция с присущим ей религиозным толкованием общественных коллизий [23, с. 9]. Более того, по мнению М. В. Лескинена, отношение к Польше, польской культуре и к полякам в России в течение длительного времени выстраивалось в рамках конфессионального неприятия, а с XVIII века переосмысливалось в контексте более общего противостояния – русской и западноевропейской культур [25, с. 112]. Этот тезис высказывался и в польской науке [27–29]. Противоположность между Россией и Польшей было проявлением, по мнению Ю. В. Самарина, как отмечал М. Серейки, более глубокого и широкого антагонизма двух основных элементов: западно-латинского и восточно-славянского [27, s. 357].
Русская историческая полонистика в основном следовала оценочным подходам националистическо-консервативного направления в русской науке, которое рассматривала историю Польши, русско-польские отношения сквозь призму борьбы двух начал, двух миров, то есть с официальных позиций российского великодержавия. Эти положения русской исторической полонистики независимо от ее направлений, как отмечается рядом исследователей, следует принимать как ее фундаментальные идеи. Эти фундаментальные идеи вполне отразились и на оценке польского фактора в истории русской Смуты.
В советской историографии, несмотря на классовую интерпретацию Смуты, прижилось ряд этих фундаментальных положений русской консервативной исторической мысли, в отношении исторической полонистики вообще и польской роли в ней, в частности [30–38 и др.]. При том, что современная российская историческая наука отошла от советской классовой характеристики причин и характера Смуты, в пользу концепций, рассматривающих Смуту начала XVII века, в том числе как форму гражданской войны, проявление системного кризиса в стране [39–50], она сохранила некоторые фундаментальные идеи русской полонистики ХIХ – начала ХХ веков. Так В. О. Ключевский выдвинул положение, что главная причина Смуты в том, что верховная власть имела аномалию – в ней объединялись два непримиримых начала: царь и вотчинник. Царь был не только верховным правителем (это атрибут государства), но и территориальным владельцем Русской земли (это особенность удела). В таком состоянии государства, согласно Ключевскому, государь выступал как хозяин московской государственной территории [51, т. 3, с. 63], а государство понималось «в смысле вотчины, хозяйства государя известной династии» [51, т. 3, с. 63]. В этом было одно из основных, считал ученый, отличий России от Западной Европы. Это положение Ключевского акцентируется и в современной исторической науке [42, с. 95; 45, с. 93].
Многие русские исследователи XIX века, вслед за еще Н.М. Карамзиным, постоянно подчеркивали, что одной из главных основ московской политики Сигизмунда III был его католический фанатизм, его стремление насадить в России католическую религию. Противостояние России и Польши во время Смуты даже либеральные историки (В. О. Ключевский, Н. И. Кареев) рассматривал как национально-религиозное противоборство. Однако эти элементы не выступали у них столь однозначно как у Н. М. Карамзина или С. М. Соловьева.
Характеризуя общее отношение Польши к России в советской исторической науке, а в период Смуты особенно, следует отметить, что и в ней эти отношения рассматривались как проявление католической экспансии Запада посредством польской интервенции [30–38; 52]. Однако уже в современной российской исторической науке отмечается, что это положение было не совсем столь однозначным, признается, что во время своих переговоров с представителями русского общества Сигизмунд III не предпринимал каких-либо попыток склонить русскую сторону принять католическую религию [47, с. 378]. Эта проблематика в контексте противостояния России и Запада и в том числе и роли в нем польского фактора продолжает исследоваться в современной российской исторической мысли [6; 10; 19; 24; 50; 53–57; 74–75]. Отмечается, в частности, что отношение к полякам в России XVI – XVII веков в значительной мере было обусловлено их приверженностью к иной, а значит в представлении россиян «ложной» вере [53–57; 72].
Рассмотрение этой проблематики польскими исследователи шло совсем под иным углом зрения: они пытались ответить на вопрос: почему в годы Смуты, когда в России традиционно сильная центральная власть была серьезно ослаблена или даже на время вообще отсутствовала и правящие круги Речи Посполитой сталкивались непосредственно с разными группами русского общества, им не удалось подчинить это общество польско-литовскому культурно-политическому влиянию, убедить русское общество принять польско-литовские политические институты, сделать Русское государство частью политической системы, во главе которой стояла бы Речь Посполитая [47, с. 12].
С точки зрения представленной еще Н. М. Карамзиным российско-польского противоборства Смутное время в России должно было быть немедленно использовано Речью Посполитой. Этот тезис впоследствии использовалось в советской историографии [185–186], высказывается он и в современной российской исторической науке [47].
Признавалось, что особенно на начальном этапе Смутного времени, до официального вступления Речи Посполитой в войну с Россией, собственно поляки принимали не столь значительное участие в походе Лжедмитрия. Так еще Н. М. Карамзин и С. М. Соловьев проводили различия между польской шляхтой, отправившейся в Россию поддерживать Лжедмитрия II, и руководящими кругами Речи Посполитой. Если первые, по мнению С. М. Соловьева, не преследовали каких-либо политических целей, а просто хотели «пожить за счет Москвы», то уже целью королевского похода для поляков было покорение России Польшей [76, с. 481]. Данное положение было принято большинством русских историков второй половины ХIХ – начала ХХ веков (С. М. Соловьев, Н. И. Костомаров, С. Ф. Платонов), а также и в современной российской науке [47, с. 60]. В то время как в советской историографии действия поляков вместе с Лжедмитрием II оценивались как часть общей вместе с королевской армией польской интервенции [30]. Об этом свидетельствует также характеристика событий Смутного времени в соответствующем томах «Очерков истории СССР» [31] и «Истории СССР» [32].
В современной российской исторической науке утвердилось мнение, что вмешательство поляков в русские дела приобрело массовый характер с появлением Лжедмитрия II, среди приверженцев которого они заняли весьма заметное место. Однако, каких-либо политических планов, касавшихся России, у польских приверженцев Лжедмитрия II не было, нет оснований, отмечается также, говорить и о какой-то целенаправленной политике с их стороны по отношению русскому обществу [47; 49].
Весьма интересно отметить, что русские историки хорошо зная о том, что в составе польско-литовского войска, стремившегося покорить Москву, находилась также и православная шляхта русских земель ВКЛ, однако они в своем большинстве совершенно игнорировал этот факт, практически не отмечая его. Вероятно, они в этом случае шли вслед за политической литературой периода Смутного времени, старающейся не видеть участия русских православных в злодеяниях этого периода, обвиняя в них исключительно католиков и поляков. Это положение сохранилось и в советской науке [30–38]. Как отмечается в современной российской научной литературе русское общество того времени, и прежде всего авторы времени Смуты, не отличали православное население ВКЛ от других обитателей Речи Посполитой [24; 47; 50; 53–57]. В большинстве источников для обозначения жителей Речи Посполитой хотя и употреблялись два разных термина: «поляки» и «литва» (или «польские и литовские люди»), однако они выступали в одном и том же контексте, сопровождались одними и теми же эпитетами и, скорее всего, воспринимались как синонимы. Среди жителей Речи Посполитой, появившихся на русской территории в годы Смуты, таких людей было немало. Но об участии в событиях Смуты «русских людей» из Речи Посполитой в дошедших до нас памятниках не говорится ничего. С редкой последовательностью, пришедшие из Речи Посполитой войска именуются как «польские» или «литовские» люди, с которыми у жителей России нет и, не может, быть ничего общего [47, с. 382]. В. В. Мочалова, рассматривая польскую тему в русских памятниках второй половины XVI века, отметила, что жители Речи Посполитой – «литва» или «поляки», между которыми не делалось какого-либо различия, выступает в этих памятниках, прежде всего, как носители чуждой и неправильной веры [54, с. 38–40].
В русской консервативной историографии (Д. И. Иловайский, П. Д. Брянцев, М. О. Коялович) сложилась точка зрения о единой польской политике периода Смутного времени направленной на полное подчинение России [18]. Исходя из этих идей, советская историография придерживалась мнения, явно позаимствованного в русской консервативной науке, что правящие круги Речи Посполитой в период Смуты последовательно реализовывали сложный, рассчитанный на ряд этапов замысел покорения России и введения католичества [47, с. 370]. Как отмечает современный российский исследователь Б. Н. Флоря, – в отечественной историографии (и не только советской) достаточно распространенным было представление, что между польско-литовскими участниками событий были заранее распределены роли, чтобы обмануть, дезориентировать русское общество и захватить Москву. Исследование всего комплекса источников, продолжает он, показывает несоответствие этого представления известным фактам. В действительности, когда в 1609 году было принято решение о вмешательстве Речи Посполитой в русские дела, то разных политиков этого государства объединяла лишь общая цель – подчинение России польско-литовскому политическому влиянию, превращение Русского государства в часть политической системы Речи Посполитой [47, с. 370]. Главной целью, к которой стремился С. Жолкевский, было добиться избрания русским царем Владислава. Избрание польского принца должно было привести к сближению между Россией и Речью Посполитой, к открытию русского общества для воздействий польско-литовской политической культуры. В перспективе это должно было привести к объединению Речи Посполитой и России в одном политическом организме [47, с. 371].
В польской науке ХIХ–ХХ веков Сигизмунд III рассматривался преимущественно как виновник поражения польской политики, чаще всего, его политика противопоставлялась планам гетмана С. Жолкевского [58–63]. В новых исследованиях наметился пересмотр таких оценок: московская политика Сигизмунда III стала оцениваться как более обоснованная в реалиях того времени по сравнению с предложениями Жолкевского [64–66]. В современной российской науке при сохранении традиционного подхода отмечается и другая точка зрения: главной целью было добиться избрания царем Владислава, что привело бы к открытию русского общества для воздействий польской культуры и объединению по примеру польско-литовской унии [47, с. 371]. Эти точки зрения существуют и в польской науке [58–66].
В польской и отчасти современной российской науке отмечается, что складывалось убеждение о том, что можно было найти решения московской проблемы не военным путем: обещаниями «прав» и «вольностей» добиться того, чтобы русское дворянство захотело перейти под власть польского короля [47; 64–66]. Рассуждая, таким образом, ведущие политики Речи Посполитой опирались на прошлый исторический опыт, когда желание получить «права» и «вольности» польской шляхты привело к соединению в одном государстве Польши и Литвы. В проектах соглашения между Россией и Речью Посполитой, исходивших от польско-литовской стороны, неоднократно помещался пункт о том, что шляхта и дети боярские должны получить право приобретать земли в другой стране, а также свободно ездить из одной страны в другую «для службы и обученья». Представление о том, что, воздействуя на русское дворянство, можно убедить его в преимуществах модели общественного строя Речи Посполитой и добиться его подчинения, стало прочной частью политического мышления правящей элиты Речи Посполитой, а отчасти и более широких кругов дворянства [47, с. 55–56].
Весьма близкая точка зрения высказывается в современной российской науке: целый ряд условий соглашения обеспечивал сохранение русским обществом под властью нового государя традиционных институтов, а также сохранение самостоятельности и территориальной целостности [47, с. 372]. Б. Н. Флоря считает, что целый ряд условий выработанного в ходе переговоров соглашения обеспечивал сохранение русским обществом под властью нового государя традиционных институтов, а также сохранение Русским государством своей самостоятельности и территориальной целостности. Готовность гетмана Жолкевского, продолжает Флоря, пойти навстречу таким требованиям русского общества сделала возможным достижение договоренности [47, с. 372]. Вообще, как отмечается в современной исторической науке, обе стороны вкладывали в достигнутое февральское соглашение разный смысл. Для представителей русской стороны это было соглашение, определявшее условия, на которых сын Сигизмунда III, королевич Владислав, мог бы занять мог бы занять престол [47; 64–66].
Вопрос о февральском соглашении 1610 года с Польшей, как определенной исторической альтернативе развития России, стал подниматься в современной российской исторической науке только в последнее время. Так в одном из новых изданий о альтернативах русской истории обращается внимание на соглашении о возведении на русский престол польского королевича Владислава как о реальной альтернативе прежнего исторического пути России, исходя из того, что этот путь был бы для России однозначно благотворным, тем более, что о характере этой альтернативы можно судить благодаря подробному анализу положения русских землях под литовско-польским владычеством [67]. Вместе с тем присутствует также мнение о том, что такая альтернативность русской истории и продвижение ее по этому пути неизбежно привело бы Россию к дворянской республике, подобной соседней Польше и означало бы привилегированное положение одного сословия и бесправие прочего населения, а также слабость государственной власти [48].
Наиболее высоко в русской дореволюционной науке февральское соглашение оценивал В. О. Ключевский. Историк, отмечая договор 4 февраля 1610 года между польским королем и представителями Боярской Думы, считал, что согласно новым политическим представлениям «поставили королю условием избрания его сына в цари не только сохранение древних прав и вольностей московского народа, но и прибавку новых, какими этот народ еще не пользовался» [51, т. 3, с. 39]. Договор ученый оценивал исключительно высоко: «Ни в одном акте Смутного времени русская политическая мысль не достигает такого напряжения, как в договоре М. Салтыкова и его товарищей с королем Сигизмундом» [51, т. 3, с. 39]. «Совершенной новизной, для старых московских порядков, – продолжал Ключевский, – поражают два других условия, касающихся личных прав: больших чинов людей без вины не понижать, а малочиновных возвышать по заслугам; каждому из народа московского для науки вольно ездить в другие государства христианские» [51, т. 3, с. 39]. Отдельно ученый отмечал, что в этом договоре впервые в российской истории: «Мелькнула мысль даже о веротерпимости, о свободе совести» [51, т. 3, с. 40].
В этом контексте оценивается также правление и падение Лжедмитрия I. В последнее время это положение стало обсуждаться в современной российской исторической науке: в период правления Лжедмитрия I русское общество оказалось открытым для влияния со стороны Речи Посполитой [47, с. 60]. Отмечается также, что низложение Самозванца было результатом совпадения целого ряда неблагоприятных для него обстоятельств, но, несомненно, успеху переворота способствовали раздражение и негодование, которые вызывало пренебрежение к местным обычаям и традициям, которое, подчас демонстративно, проявлял и сам Лжедмитрий I. Уже это обстоятельство показывало, считает Б. Н. Флоря, что утверждение пропольской культурно-идеологической ориентации в русском обществе, даже при благоприятных внешних обстоятельствах, не будет легкой задачей [47, с. 64].
По мнению польской исторической мысли в рамках польского западного влияния в России после сурового управления Ивана Грозного появилась историческая альтернатива более либерального и демократического устройства, так как Боярская Дума, передавая власть королевичу Владиславу, ставила условие, что он подтвердит договор об ограничении власти самодержавия в пользу боярства [68, s. 34]. Однако в силу ряда причин, всё окончилось территориальными уступками, но такая альтернатива существовала [68, s. 34]. Трудно ответить, продолжает З. Мадей, какие результаты принесло бы это устройство в России, так как и в польской традиции оценки его весьма противоречивы [68, s. 34].
Это положение связывалось с тезисом о замкнутости и религиозном характере тогдашнего московского общества. Положение об исключительной нетерпимости, в том числе и в отношении даже православных с Речи Посполитой, и замкнутости тогдашнего московского общества отмечалось еще в русской науке ХIХ века [69]. Сохранилось оно, в том числе и в польском аспекте и в современной российской исторической науке [24; 47; 53–55; 70–71].
Вместе с тем, еще в духе Н. М. Карамзина [72, с. 97], обвинявшего польскую сторону в отказе от условий договоренности принятия московским царем королевича Владислава, отмечается в современной российской науке отказ польских властей от политики соглашения с московским обществом. Утверждается, что создававшиеся объективной исторической ситуацией возможности для диалога между польско-литовским и русским дворянством не были использованы, так как в восточной политике Речи Посполитой получила преобладание иная тенденция, резко расходившаяся с планами и предложениями С. Жолкевского [47, с. 372].
При этом еще Н. М. Карамзин, в традиции восходящей к официальной исторической традиции времени первых Романовых, считал, что соглашение с поляками было выгодно только небольшой группе высшего боярства: «угодное только немногим знатным крамольникам: Салтыкову, Мосальскому и другим тушинским злодеям» [72, с. 129]. Данное положение было впоследствии принято в русской исторической науке и только во второй половине века в специальных работах начали появляться иные подходы, отмечающие довольно широкую социальную базу возможного соглашения с Польшей на условиях договора 1610 года, однако подчеркивающей, что партнерами на переговорах с поляками выступало только боярство (С. Ф. Платонов). В то время как в советской историографии стало традиционным, представление о том, что заключение с Жолкевским соглашения об избрании Владислава было делом рук группы представителей знати, рассчитывавших таким путем приобрести «права» и «вольности» польских магнатов [47, с. 371]. Неизменно подчеркивался классово-сословный характер соглашения с Польшей, да и оно само оценивалось как государственное предательство, когда бояре, обеспечив себе определенные права (прежде всего, власть над крестьянами), действовали заодно с поляками [47, с. 17]. Как отмечается в современной российской историографии, изучение сохранившихся источников показало полную ложность такого представления. Условия соглашения об избрании Владислава были выработаны при участии всех «чинов» русского общества, находившихся в то время в Москве [47, с. 371].
Таким образом, современная российская историческая наука в исследовании проблематики польского участия в Смутном времени в России подходит с точки зрения общих концептуальных положений российской исторической полонистики, часть которых унаследована из предыдущей историографической традиции, как дореволюционной русской историографии, так и советской исторической науки.
Т. Т. Кручковский