Категории

Первая мировая война и проблема кризиса культуры в общественно-исторической мысли России

20 минут на чтение

Первая мировая война оказала определяющее влияние на развитие отечественной немарксистской историографии. Современная социально-политическая ситуация и прежде воздействовала на политические позиции историков, их отношение к идейно-теоретическим воззрениям своих оппонентов, что, в свою очередь, сказывалось на исторических концепциях ученых, затрагивало характер и направленность их методологических исканий. Однако до событий 1914 – 1917 гг. большинство представителей немарксистской исторической науки в России не ощущало прямой зависимости своего творчества от процессов общественно-политического порядка, не связывало с такими процессами задачи разработки теории исторического познания, а исходило в постановке этих задач из потребностей развития самой науки истории. И, действительно, именно внутренняя логика развития исторической науки обусловила рождение концепций, в которых обосновывалась специфика исторического исследования, подвергались коренному пересмотру прежние представления о задачах и характере познания прошлого.

Мировая война непосредственно воздействовала не только на политическое мышление обществоведов, но и на общее мироощущение ученых, их умонастроение. А такое воздействие не могло не выразиться прямо и в конкретно-историческом творчестве, и в теоретико-методологических построениях историков.

У большинства представителей немарксистской общественно-исторической мысли России война подорвала веру в приближение человеческого общества в своем развитии к общезначимым идеалам и нормам, окончательно опрокинула представление о прогрессивном характере движения истории, о разумности исторического процесса. Вызванные этим событием колоссальные социальные и национальные потрясения порождали у многих мыслителей глубокие сомнения в дееспособности и возможности рациональных средств постижения мира.

В этих условиях многие русские историки воспринимали мировую войну как катастрофу, самым непосредственным образом отразившуюся на душе человечества, немилосердно разбившую устоявшееся мировоззрение людей, озарившую все внутреннее противоречие нашей культуры [7, с. 70; 15, с. 5; 21, с. 12]. Отмечая катастрофическое влияние войны на общественное сознание, все направления «культурной мысли», Р.Ю. Виппер писал: «Прежде всего, мы увидели такой неожиданный факт. Государства и нации Европы, перестроенные на демократический лад со всеобщим избирательным правом и всеобщей воинской повинностью, оказались не только не более миролюбивыми – как это предсказывалось в начале XX века – но еще гораздо более воинственными, чем старые монархии и аристократии. Не было войны, которая бы отличалась большим ожесточением, чем эта война, ведомая народными ополчениями, и притом наполовину, по крайней мере, состоящими из социалистов» [8, с. 29]. При этом социальную революцию историк рассматривал как такую же войну, только распыленную, но даже еще более беспощадную, называя войну и революцию «двойной бедой» [7, с. 71–72].

Р.Ю. Виппер показывал необоснованность, несогласованность и противоречивость марксистских теоретических построений. Претензии Маркса на научность своей теории, основанные на уверенности в естественности прогрессивного движения человечества и открытии величайшего закона истории, считал отечественный историк, были разбиты мировой войной, а разговоры марксистов, что «нынешняя колоссальная война – вовсе не борьба народов, что ведется она против воли масс, что война составляет создание небольшой кучки финансовых королей», писал Виппер, являются отказом «от важнейшего догмата социал-демократической веры», поскольку, по его мнению, это означает, что «капитал не только ничего не приготовил для торжества пролетариата, но он еще и еще раз заставил трудовые массы служить себе, мобилизовал их в неслыханном количестве, заставил проливать потоки крови ради своих интересов» [7, с. 72–74].

С точки зрения ученого, о несостоятельности марксистской теории свидетельствует также то, что в последнее время видные марксисты по существу осознали свои ошибки и отказались от ряда собственных важных постулатов [7, с. 72–74].

На страницах сборника «Из глубины» указывалось на неразрывную связь революционного процесса и кризиса в России с мировой войной, приведшей к потере устойчивости русской государственности, изменившей «традиционный дух и настроение армии», сделавшей народ «более доступным революционным влияниям», создавшей благоприятные условия для восприятия народом проповеди деморализующих идей, расшатавшей «все привычные навыки и формы русского сознания» [13, с. 210, 230, 461].

При этом настроение немарксистских обществоведов меняется после семнадцатого года. Так, если в начале мировой войны Н.А. Бердяев, и прежде много говоривший о кризисе мировоззрения, связывал с войной надежду на рождение «нового сознания», преодолевающего «сознание отвлеченное и доктринерское», «исключительный монизм русского мышления», обращающегося «к историческому и конкретному», надежда на пробуждение у интеллигенции «непосредственной любви к родине» и – одновременно – на освобождение русской интеллигенции от провинциализма и ее историческую миссию [1 – 5], то после революции мыслитель, у которого в первые послеоктябрьские годы темы войны, революции и судьбы России, рассматриваемые через призму общекультурного кризиса, выходят на передний план [5, с. 5–6], отстаивает необходимость переориентации отечественной интеллигенции «к абсолютным святыням» [5, с. 4], уже не говорит о необходимости преодоления монистичности русского сознания, резко меняет оценку роли войны в процессе кризиса сознания и культуры. «Если мировая война будет еще долго продолжаться, – пишет он, – то все народы Европы со старыми своими культурами погрузятся во тьму и мрак … Если война еще будет продолжаться, то Россия, переставшая быть субъектом и превратившаяся в объект, Россия, ставшая ареной столкновения народов, будет продолжать гнить и гниение это слишком далеко зайдет ко дню окончания войны» [5, с. 4].

Еще в более широком плане проблема кризиса культуры была поставлена в отечественной немарксистской философской и исторической мысли в связи с обсуждением теории О. Шпенглера и его сочинения «Закат Европы».

Опровергая положение о единстве всемирной истории, Освальд Шпенглер (1880–1936) рассматривал мировой исторический процесс как самостоятельное развитие самоценных культур. Немецкий философ отрицал существование общезначимых истин и обосновывал «однократность», «неповторимость», «невозвратимость» всего случившегося в истории. Своей концепцией он отвергал идею прогресса человеческого общества и предсказывал скорую гибель современной ему цивилизации Западной Европы [16, с. 124–145; 20; 22, с. 43–66].

Опубликованный в 1917 году в Германии первый том труда Шпенглера «Закат Европы» в течение трех лет выдержал пятьдесят три издания. Связывая интерес к книге философа с «новым освещением старых проблем», с переоценкой «многих казавшихся непоколебимыми ценностей», «со жгучестью темы в великий переживаемый миром момент крушения капиталистического строя», профессор Г. Геккель отмечал, что эта книга «вызвала лекции, публичные диспуты, рецензии, специальные очерки, посвященные Шпенглеру и его идеологии, страстные памфлеты на всех европейских языках, отклики американских читателей и почитателей Шпенглера, обратившихся к нему с рядом писем. Все это наглядно показывает, – писал отечественный ученый, – какую бурю поднял труд немецкого мыслителя» [10, с. 4].

Геккель констатировал и интерес, возбужденный трудом Шпенглера в России, «несмотря на значительную затруднительность получения книг из-за границы», который выразился в газетных заметках, журнальных статьях, публичных лекциях, посвященных анализу воззрений немецкого теоретика [23 – 28]. В 1922 году Н.А. Бердяев, Я.М. Букшпан, Ф.А. Степун и С.Л. Франк выпускают специальный сборник «Освальд Шпенглер и Закат Европы». На протяжении 1922 – 1923 годов были переведены на русский язык и изданы значительное число работ немецкого философа, включая первый том его нашумевшего сочинения.

Концепция Шпенглера привлекла внимание и марксистских обществоведов, которые отмечали «несомненно сильное впечатление» его «Заката Европы» на читающую публику, «моду» на его теорию, то, что «признаком хорошего тона считается знакомство с его философией» [6, с. 29, 31–32; 12, с. 8].

Они верно обусловливали успех книги немецкого мыслителя потрясениями мировой войны, «тяжелым экономическим и политическим кризисом» в послевоенной Европе, «огромным литературным талантом» и остроумием Шпенглера, а в России – еще и связью этой книги с русской славянофильской философией, прежде всего, – с концепцией Н.Я. Данилевского [6; 28–29; 32]. В характерном для марксистской науки начала двадцатых годов стиле А.М. Деборин называл Шпенглера даже «верным учеником своего учителя – Н.Я. Данилевского», который «еще в 1869 г. изложил во всех подробностях и теорию культурно-исторических типов … и теорию возрастов – словом, предупредил Шпенглера во всех мелочах» [12, с. 21; 11].

Однако, отмечая невнимание русских идеалистов к «социальной физиономии Шпенглера», отечественные марксисты сосредотачивались, главным образом, на выявлении классовых причин успеха немецкого философа, говоря, что «шумный успех» его учению создали «лавочник, банкир и рантье – мещанин», связывая такой успех с попыткой идеологического реванша «германского национализма и империализма», в России же – с надеждой реакционных сил на откат революционной волны, на возрождение идеологии национализма [4, с. 29, 31–32; 12, с. 8; 18, с. 308]. Марксистские обществоведы считали, что Шпенглером поставлен вопрос не о гибели культуры вообще, а только об отмирании устаревшего ее содержания [6, с. 33; 12, с. 21]. В. Ваганян утверждал, что «кошмар варваризации и уничтожения всех достижений нынешней культуры есть не что иное, как слепое, неосознанное предчувствие мировой революции и гибели культуры капиталистической…» [6, с. 29].

Немарксистские философы и историки России также обуславливали притяжение к «Закату Европы» широких кругов общественности тяжелыми последствиями войны и революционными катаклизмами.

Ф.А. Степун писал: «Нет сомнения, что если бы книга Шпенглера появилась до потрясений мировой войны и революции, она не имела бы в Европе и, прежде всего, в самой Германии и половины того шумного успеха, который очевидно выпал ей на долю» [21, с. 32–33].

А.Г. Вульфиус замечал, что широкий интерес к книге немецкого мыслителя и глубокий отклик на нее коренятся уже «в соблазнительном заглавии «Гибель Запада», вызывающем представление о катастрофе» [9, с. 18]. А Н.А. Бердяев говорил о значительно большей сравнительно с «европейскими людьми» близости книги Шпенглера русскому человеку [21, с. 72].

При этом отечественная немарксистская философская и историческая мысль не только признавала талант немецкого теоретика, но давала «Закату Европы» восторженную оценку. Книга Шпенглера характеризовалась ею как «блестящая и замечательная в буквальном смысле слова – книга европейской литературы», отмечался замечательный язык книги, богатство содержащихся в ней замечаний и мыслей, а Ф.А. Степун просто выражал Шпенглеру свою любовь [9, с. 18, 20; 10, с. 7; 21, с. 27, 34].

Немарксистская мысль России обращала известное внимание и на социальные мотивы концепции немецкого теоретика. Так, А.Г. Вульфиус находил весьма интересными рассуждения Шпенглера «об этическом характере социализма, которому свойственно не мягкотелое милосердие, а именно желание господствовать, железной дисциплины, не только право на труд, но и принуждение к труду» [9, с. 27–28]. Однако, русские немарксистские обществоведы, особенно философы, безусловно, недооценивали социально-политические факторы, обусловившие появление «Заката Европы» и сам кризис культуры. Вместе с тем, их стремление «проникнуть за поверхностные покровы» общественных отношений и революционной борьбы углубляло понимание истоков кризиса как процесса, сотрясшего самые основы существования и мышления европейского человека. Отечественные немарксистские обществоведы видели значение Шпенглера, прежде всего, в том, что он ощутил кризис западной культуры как духовный кризис и попытался раскрыть его глубины [21, с. 3, 35, 90].

А.М. Ладыженский отмечал, что «необычный успех, который выпал на долю «Заката Европы» О. Шпенглера, вызван … тем, что в нем подчеркивается вырождение внутренней, творческой, стремящейся вдаль фаустовской культуры новых народов во внешнюю внеличную мертвенную цивилизацию» [15, с. 39]. При этом они усматривали заслугу немецкого мыслителя и в том, что его книга способствует осмыслению проявлений, сущности, корней кризиса культуры и поиску путей его преодоления.

Находя проявление кризиса европейской культуры «в пресыщенности интеллектуализмом, рассудочностью, в обращении к средневековью, в потугах религиозного возрождения, в рафинированном интересе к мусульманскому Востоку, к Индии», Я.Н. Букшпан писал: «…Я усматриваю кризис европейской культуры как кризис человеческого разума, кризис рационализма в широком смысле этого слова, и Шпенглер в этом смысле представляет собою утонченный благороднейший образец этой болезни европейского духа» [21, с. 93]. Констатируя, что «Закат Европы» показал «утрату веры в науку, как в верховную силу культуры», происходящий «во многих европейских душах кризис религии науки», Ф.А. Степун объяснял такой кризис тем, что «наука, эта непогрешимая созидательница европейской жизни, оказалась в годы войны страшной разрушительницей. Она глубоко ошиблась во всех своих предсказаниях» [21, с. 33]. А С.Л. Франк говорил, что замысел Шпенглера дает глубокую основу для преодоления «ходячей» и «банальной» концепции всемирной истории «с ее плоским рационалистическим оптимизмом, выражаемым в теории прогресса» [21, с. 40].

Русская немарксистская философия не во всем разделяла воззрения немецкого мыслителя. Но ее критику вызывали преимущественно неполнота у Шпенглера религиозного чувства, игнорирование им творческой роли религии, его недостаточный иррационализм. С.Л. Франк говорил, что у немецкого теоретика «собственно живое религиозное начало, как носитель и сила культурного творчества … совершенно отсутствует», что религия у него подчиняется «творящему художественному началу» и подменяется им, но, – писал отечественный философ, – «весь блеск художественных интуиций Шпенглера бессилен убедить нас в том, что христианство – которое в его концепции вообще совершенно исчезает, как особое культурное начало, и раздробляется между «арабско-магической» и «западно-фаустовской» культурами, – не было особым культурным началом, внесшим в дух человечества какой-то новый момент» [21, с. 43–46]. А Я.М. Букшпан утверждал, что философия Шпенглера есть рационализм «чисто языческого происхождения», «есть … художественное утончение, симфонический апофеоз разума… Этот рационализм Шпенглера, – писал русский мыслитель, – я утверждаю вопреки тому, что он сам говорит о человеческом разуме» [21, с. 93–94]. То, что немецкий теоретик «просмотрел универсальные истины, накопленные европейской культурой», Букшпан связывал с потерей им веры [21, с. 95].

Сравнивая характер критики Шпенглера в немецкой и отечественной литературе, Г.Ф. Преображенский отметил, что если немецкая критика старается подорвать значение столь тревожных и знаменательных для побежденной Германии шпенглеровских умозаключений путем длительного анализа, то «русские критики … избрали несколько иной путь – противопоставления своего собственного мировоззрения тому мировоззрению, которое развито Шпенглером» [22, с. 308].

Действительно, С.Л. Франк противополагал концепции немецкого философа убеждение, что «гибель западной культуры» есть для нас гибель лишь одного ее течения … то есть конец того, что зовется «новой историей». «Но этот конец, – писал он, – есть вместе с тем начало, эта смерть есть одновременно рождение… Старое возрождение нажито и умирает, уступая место новому возрождению», которое отечественный мыслитель связывал с обращением к идеям Данте и Николая Кузанского [22, с. 53–54].

Связывая успех книги Шпенглера с «благостным пробуждением» лучших людей Европы и каким-то новым тревожным чувством, к чувству хрупкости человеческого бытия и распавшейся цепи времени, к чувству недоверия к разуму жизни, к логике культуры, к обещаниям заносчивой цивилизации, к чувству вулканической природы всякой исторической почвы», Ф.А. Степун риторически вопрошал: «Когда душу начинают преследовать мысли о смерти, не значит ли это всегда, что в ней пробуждается, в ней обновляется религиозная жизнь» [22, с. 32–33]. А Н.А. Бердяев, считая, что обусловленное доступностью русским «души Европы» и их близостью Востоку более благоприятное положение России по сравнению со Шпенглером и людьми Запада – определяет более широкий кругозор русской мысли, писал: «То, что переживаем мы сейчас, должно окончательно вывести нас из замкнутого существования. Пусть сейчас мы еще более отброшены на Восток, но, в конце концов, мы перестанем быть изолированным Востоком. Что бы ни было с нами, мы неизбежно должны выйти в мировую ширь… Час наш еще не настал. Он связан будет с кризисом европейской культуры» [22, с. 71–72].

Базирующийся на укреплении иррационалистической опоры в условиях грандиозных потрясений оптимистический настрой отечественного немарксистского обществоведения содействовал тому, что его представителям открывались оптимистические черты в воззрениях самого Шпенглера. А.Г. Вульфиус отмечал понимание немецким теоретиком «роли России в будущем, как носительницы новой культуры» [9, с. 128].

Базирующийся на укреплении иррационалистической опоры в условиях грандиозных потрясений оптимистический настрой отечественного немарксистского обществоведения содействовал тому, что его представителям открывались оптимистические черты в воззрениях самого Шпенглера. А.Г. Вульфиус отмечал понимание немецким теоретиком «роли России в будущем, как носительницы новой культуры» [9, с. 128]. Г. Геккель же прямо заявлял, что в книге Шпенглера содержится немалый заряд оптимизма. Характеризуя немецкого философа как человека, наделенного сильным естественным инстинктом жизни, который отчаянно борется за сохранение ее, и усматривая несомненную силу мыслителя «в той удивительной бодрости и мощи, которыми проникнуты даже наиболее с виду безнадежные страницы его замечательного произведения», ученый говорил о «Закате Европы» как о «бодром призыве» «к делу, к настоящей, реальной, а не теоретической работе… И в этом книга Шпенглера, – замечал он, – особенно поучительна для нас русских» [10, с. 9–10].

Осознание глубины современного кризиса и невозможности его преодоления только как кризиса науки, являющейся составной частью культуры, – обращало к проблеме общекультурного кризиса и профессиональных историков старой школы. При этом они поднимали такую проблему не только в рецензиях и непосредственно не посвященных ей статьях, но ставили и решали ее в специальных исследованиях. Так, Р.Ю. Виппер в 1918 году издает сборник статей и публичных лекций с характерным заглавием – «Гибель европейской культуры», а в 1924 году А.М. Ладыженский, уделявший в годы Первой мировой и гражданской войн особое внимание социально-политической истории, и, прежде всего, самой мировой войне, публикует работу под названием «Кризис современной культуры и его отражение в новейшей философии» [14–19].

А.М. Ладыженский отмечал, что хотя «перед мировой войной слово кризис было самым распространенным в научной, философской и религиозной литературе», но каждый кризис – науки, искусства, этики – «обыкновенно рассматривали в отрыве от остальных». Теперь же, говорил он, обнаружился центр переживаемого «колоссального общественного землетрясения» - «кризис современного мировоззрения» [15, с. 3–4].

О глубоком и всестороннем характере переживаемого человечеством кризиса общественных отношений и основных форм старой культуры писал в 1920 г. А.Е. Пресняков, указывая, что «ходячая тема «переоценки всех ценностей» стала из литературно – теоретического мотива – подлинной реальностью» [23, с. 346].

Историки старой школы отмечали чрезвычайно широкие проявления кризиса культуры, охватившего, по их мнению, философию и религию, естествознание и обществоведение, развитие личности человека и общественные отношения.

А.М. Ладыженский видел проявления кризиса культуры в распространении в философской литературе утверждений об иррациональности и хаотичности исторической жизни, пришедших на смену положениям о логике и рациональности хода человеческой истории, в потере очень многими философами веры в науку, в сведении ими назначения философии к задачам исключительно утилитарно – прагматического характера и по существу подчинении ее индустрии, – в качестве примера такого рода философии историк называл прагматизм, эмпириокритицизм, философию «как если бы» Файхингера, теорию Гуссерля [15, с. 19–22, 34, 39–40]. «Ярким показателем культурного кризиса» он считал призывы к «опрощению», «природности», «к жизненному порыву», содержащиеся «и в эмпириокритицизме Авенариуса и Маха, и в натурализме Бергсона и Лосского, и в философии В. Джеймса»; в художественной литературе этим показателем, с его точки зрения, стал «бунт против индустриалистической городской культуры», проявившийся во многих произведениях русских и западных писателей [15, с. 34–37]. А в религиозной сфере, по оценке Ладыженского, кризис культуры проявился «еще нагляднее». Ученый отмечал, что «в религии … в настоящее время мы видим, с одной стороны, крайний рационализм, стремление истолковать Бога как методологический постулат … а, с другой, … мы наблюдаем развитие крайнего мистицизма, завоевывающего к себе симпатии среди очень образованных и в этом образовании разочаровавшихся людей» [15, с. 37]. В естествознании историк обращал внимание на распространение борьбы против механицизма и рационализма, выражающейся «в физике – в проповеди чистого описания», в биологии – в возрождении витализма и «стремлении для объяснения биологических процессов ввести иррациональное понятие жизни», в психологии – «в росте волюнтаризма». В общественных же науках, по его мнению, аналогичными являются процессы смены эволюционного мировоззрения катастрофическим, возрождения учения о круговоротах истории, разочарования в возможности научного разрешения социальных противоречий и открытия благодетельного закона общественного усовершенствования [15, с. 37–39]. Сравнивая состояние дел в естественных и социально-исторических дисциплинах, Е.В. Тарле писал: «Кипучая деятельность по добыванию новых фактов сблизила в некотором смысле историю с точными науками, где факты добываются еще в гораздо большем количестве, а теории разрушаются еще быстрее … Войдите в библиотеку при каком-либо естественно-научном или техническом или медицинском институте, – предлагал он, – вас охватит такая могильная атмосфера, какой никогда не будет в библиотеке гуманитарных наук, хотя с полок на вас смотрят еще совсем свежие корешки книг и журналов: они вышли в свет десять или двадцать лет тому назад, – поэтому никому решительно не нужны, кроме разве любителей, пишущих историю того или иного вопроса» [25, с. 11–12].

В понимании причин кризиса мировоззрения и культуры немарксистские историки послеоктябрьской России также приближаются к философам. Они начинают связывать такие причины с распространением скептического рационализма, с проповедью методологического плюрализма, «омашиненностью» нашей философии, с превращением метода в сфере мысли из средства в цель и с растворением знания в технике знания, что заковывает живую человеческую мысль и уничтожает истину [15, с. 24–25, 27–28, 31–32; 21, с. 95]. При этом расширение объема понятия «кризис» в отечественной немарксистской историографии сопровождается более многосторонним по сравнению с русской идеалистической философией осмыслением ею обусловленности кризиса. Кризис ставится ею в зависимость не только от процесса развития человеческой мысли и психологических факторов, но и от социально- экономических процессов.

Так, А.М. Ладыженский одной из глубинных причин кризиса культуры считает постепенное уничтожение основы современной цивилизации, которой был «так называемый … середняк». «Современная цивилизация, – пишет он, – в своих недрах несет начало своего вырождения. Личная инициатива и частная собственность, по мере развития индустриализма, приводит к резкому различию в имущественном положении между классами … Между различными классами вырывается такая пропасть, в которую может провалиться вся современная капиталистическая культура» [15, с. 9–10].

Считая, что культурное творчество предполагает, с одной стороны, известную обеспеченность человека и определенную свободу его от поглощенности заботами о пропитании, с другой – отсутствие пресыщенности и стремление людей к лучшему, историк утверждал, что в условиях резкого имущественного расслоения общества «верхи, в руках которых сосредоточены все материальные блага, становятся пресыщенными. У них нет побуждения к творчеству. Они обычно вырождаются. Низы, испытывающие крайнюю нужду и не имеющие собственности, тоже не могут составить основу для культурного творчества, поскольку они находятся в зависимости и совершенно не обеспечены» [15, с. 10]. Отрывая человека «от природы, от естественности», говорил ученый, индустриализм культуры обуславливает превращение промышленного производства из средств для достижения известных благ в самодовлеющую ценность, которая в процессе своего развития приходит к борьбе за рынки, катастрофическим войнам, в конечном итоге, – самоуничтожению [15, с.27–32]. Р.Ю. Виппер также связывает самоуничтожение культуры с развитием производства и превращением погони за прибылью в самоцель производства [7, с. 3–4].

Наряду с расширением понимания причин общекультурного кризиса в немарксистской историографии России усиливаются и мотивы катастрофичности этого кризиса. «Развитие производства во имя производства, – писал А. М. Ладыженский, – привело к ожесточенной борьбе за рынки, – к мировой войне, которая, к сожалению, является далеко не последней и в которой ярко обнаружились все недостатки современной капиталистической культуры» [15, с. 16]. С его точки зрения, индустриалистическая культура ведет не только к самоуничтожению промышленного производства, но и к «порабощению человека», приводит к прямому уничтожению человека или деградации его умственных дарований. Ссылаясь на Ф. Гальтона, Г. Мена, отечественный историк соглашался с тем, что по сравнению со средним европейцем наших дней люди и античного времени, и шестнадцатого века были более одарены в умственном отношении: древние эллины были гораздо более способны к разрешению отвлеченных вопросов и в сравнительно короткий промежуток времени выдвинули массу гениев; «действительно, – говорил он, – хотя наши теперешние понятия более удобны для рассуждений, но они гораздо менее тонки, чем средневековые… Наша мысль не тоньше, а индустриальнее» [15, с. 18–19].

Несмотря на свое замечание, что «в жалобах на кризис культуры есть много преувеличений», Ладыженский приходил к заключению о болезненных формах нашей цивилизации, о тупике, «в котором очутилась современная мысль и жизнь» [15, с. 25].

Полное крушение веры людей в прогресс особенно настойчиво подчеркивал после 1917 года Р.Ю. Виппер. Он констатировал, что вплоть до начала мировой войны «считалось, что мы живем в каком-то быстром потоке неудержимого и неуклонного прогресса», который состоит «не только в головокружительных успехах техники»: несмотря на всеобщее вооружение, люди верили, что «культурные народы идут навстречу великой эпохе всеобщего мира», «гармоничному устройству общества», что прогресс проявляется «также в утончении и облагорожении человеческой личности, в росте общественной сплоченности» [7, с. 70–71]. «Не правда ли, – спрашивал историк, – все эти упования на победный шаг социального прогресса кажутся нам теперь детской сказкой, золотым сном юношеской поры? Все они разлетелись, как дым, и перед нами стоит факт невероятного ожесточения человеческих масс, беспощадного взаимного разрушения» [7, с. 72]. По его убеждению, от прежней веры в прогресс и теории прогресса теперь «не осталось ни единого догмата», «не осталось клочка» [7, с. 75, 78]. После мировой войны ученый полагал, что «в сравнении с нашим веком старину приходится признать миролюбивой, не поворотливой на войну» [7, с. 77].

Такие рассуждения приводят Виппера к выводам о трагической и резкой гибели мировоззрения эпохи девятнадцатого века, о великом разгроме «тех самых культурных чаяний и социальных упований, в которых мы выросли», о жестоком характере разразившейся катастрофы мнений, о жутком сознании катастрофы, разразившейся над европейским человечеством [7, с. 3, 70].

Мировая война, революция семнадцатого года и обусловленные ими перемены в умонастроении отечественных историков старой формации, связанные с ростом в их сознании ощущения общекультурного характера кризиса, не могли не оказать воздействия на изменение характера и направленности методологических исканий немарксистской историографии послеоктябрьской России. Вместе с тем, на такие искания воздействовал и оптимистический настрой русской идеалистической философии и обществоведения, и та почва, на которую он опирался.

Рамазанов С.П.

Военно-историческое наследие Первой мировой войны в Республике Беларусь и Российской Федерации : проблемы изучения, сохранения и использования : сб. науч. ст./Учреждение образования "Гродненский гос. ун-т им. Я.Купалы"; Ред. коллегия: А.Н. Нечухрин, С.А. Пивоварчик, В.А. Белозорович, С.В. Донских, М.В. Мартен.- Гродно : ГрГУ им. Я. Купалы, 2016

Facebook Vk Ok Twitter Whatsapp

Похожие записи:

Первая мировая война воспринимается как катастрофа, подорвавшая веру миллионов людей в спасительную силу прогресса науки и техники. Война вызвала острый экономический и политический кризис, гибель империй и образование национальных государств. К сожалению, это...
Англо-занзибарская война – это война между Великобританией и Занзибаром. Война интересна тем, что она продлилась всего 38 минут. Англо-занзибарская война вошла в историю как самая короткая война в мире. У Султана Занзибара Хамад ибн Тувайни были хорошие отноше...
Первая мировая война является одним из самых известных военных конфликтов за всю истории человечества. Ее можно рассматривать не просто как историческое событие, но как «сверхисторическое» событие, настолько много историософских, культурфилософских и даже мета...